Дитя слова. М.Мучник

Февраль 2, 2021

Дитя слова

М.Мучник





Нарушения символизации, проявляющиеся в языке пациентов, соотносятся в статье с социальными языковыми практиками, поэтическим языком и лингвистическими теориями. Искажения языка тоталитарным режимом, создание искусственных языков, словотворчество футуристов позволяют рассмотреть, как формируется язык, позволяющий избегать контакта с реальностью и с объектами. Обсуждается роль такого языка в избегании эдипова конфликта и эдиповой структуры.

A Word child.

Violations of symbolization, manifested in patient’s language, is relating in this article to social linguistic practices, poetic language and linguistic theories. Distortion of language by the totalitarian regime, the creation of artificial languages, word creation of futurists allow us to consider the creation of a language that allows you to avoid the contact with the reality and with objects. Also the role of the language in the avoidance of the Oedipus conflict and oedipal structure is discussed.

«Я открыл для себя слова, и слова стали моим спасением. Я не был «дитя любви» — разве что в самом убогом смысле этого многозначного слова. Я был «дитя слова».

Айрис Мэрдок



«Это прекрасно — уничтожать слова».

Джордж Оруэлл.



Ханна Сигал, описывая проблемы формирования символизации у психотических пациентов, ссылается на язык парагвайского племени абипонов (Abipones). Люди этого племени не могут выносить ничего, что напоминает им об умершем. «Когда представитель племени умирает, все слова, имеющие какое-либо сходство с именами покойного, немедленно исключаются из словаря. Вследствие этого, их язык является наиболее сложным для изучения, поскольку он полон блоков и неологизмов, замещающих запрещенные слова».

Подобные нарушения – блоки, выпадения, подмены – могут происходить в языке, как социальных групп, так и индивидов. Диапазон таких нарушений может колебаться от едва заметных сбоев в речи до обширных нарушений, соответствующих тяжелым психическим расстройствам.

Трагедию «Царь Эдип» Софокл начинает с описания мора, набросившегося на Фивы. Стараясь спасти город от голода и болезней, Эдип начинает свое расследование, приведшее его к ужасным открытиям. Эти открытия лишили его царства (т.е. всемогущества), но восстановили его психику. Можно сказать, что подобную задачу – должен решить успешный анализ.

В ходе расследования, предпринятого Эдипом, выясняется загадочная проблема Фив – в этой социальной группе господствует умолчание, в Фивах нет свободы слова. Здесь каждый старается не сказать лишнего и не услышать. Это умолчание приводит к тому, что распадается история, распадаются причинно – следственные связи, законы, мышление… наступает мор. Чтобы спасти Фивы оракулы предлагают Эдипу простое, как кажется, решение – выяснить, кто убил прежнего царя, и мор пройдет. Эдип обрадован – но тут он впервые задается вопросом, почему до сих пор не было произведено расследование убийства Лая. Пытаясь спастись проекцией, он задает этот вопрос фиванцам, будто не он сам был все время их царем, будто самого его ни разу не заинтересовало, кто был на троне до него, кто был до него на ложе Иокасты. Ответы, которые он сначала получает, никого не могут убедить – ему говорят что-то невнятное, мол, было не до расследования. Убит царь, народ тут же коронует другого, не задаваясь вопросами о смерти прежнего. Смерть Лая и все, что с ней связано, и в Фивах, и у Эдипа так же, как у абипонов Ханны Сигал, немедленно исключается из словаря. Эта чудовищная цензура – залог всемогущества и одновременно разрушения психики Эдипа, символизируемой в трагедии мором. Припертый к стене болезнью, Эдип начинает расследование и колеблется между параноидной и депрессивной позицией. Поначалу ему и в голову не приходит усомниться в своем величии, преступник видится ему вовне. Он делает шаг в сторону восстановления целостности картины мира, ужасается, отступает, потом делает следующий шаг. Эдип вызывает у нас сочувствие, т.к он все-таки идет в своем исследовании себя до конца. В результате он теряет царство, но восстанавливает языковое пространство, и таким образом сохраняет жизнь, в отличие от своей матери и жены Иокасты, которая до конца борется за умолчание и погибает.

Работа, которую проделывает Эдип – это восстановление символа. Эрнест Джонс утверждал, что все символы представляют идеи, касающиеся «ближайших кровных родственников, а также феноменов рождения, жизни и смерти». Если мысли об убийстве плохих родственников не вытеснены, а реализованы, символ не может возникнуть. Сигал пишет: «Формирование символа – это деятельность Эго в попытке совладать с тревогами, вызванными его отношениями с объектом. Это, главным образом, страх плохих объектов и страх потери хороших объектов или того, что они будут недоступны. Нарушения в отношениях Эго с объектами отражаются в нарушениях формирования символа. В частности, нарушения дифференциации между Эго и объектом ведут к нарушениям дифференциации между символом и символизируемым объектом, и, следовательно, к конкретному мышлению, характерному для психозов».

Условием символизации является запрет в отношении прямых инстинктивных целей. Где его нет, там нет и языка, или создается особый доэдипов язык, язык Фив или любого тоталитарного общества.

Это язык власти, но не понимания, язык, который Оруэлл навсегда окрестил новоязом, это «единственный на свете язык, чей словарь с каждым годом сокращается». Можно не согласиться с Оруэллом насчет – «единственный». В Камбодже при красных кхмерах были запрещены и исчезали целые слои языка, за слова «мама» и «папа» казнили. Пол Пота можно было называть только «Брат 1», а его приближенных «братьями» с другими порядковыми именами. Язык красных кхмеров – дословное воплощение гениального пророчества Оруэлла. Сигал схожие процессы описывает у абипонов, и разный уровень сокращения языка, с разной степенью обратимости мы можем наблюдать в истории отдельного человека.

Главные особенности новояза можно описать как изъятие и подмену. Изъятие – то, что произошло в Фивах – когда нечто, что вызывает тревогу, исключается из языка. Изъятие красных кхмеров было направлено непосредственно на эдипальную природу человека. Дитя не должно было иметь родителей, знать слова «мама» и «папа», оно должно было произрастать из идеологии, которая разрушала психику и превращала их в преступников – в результате за несколько лет четверть населения страны была растерзана подростками.

При подмене тоже происходит изъятие – но не символа, а его смысла. Кажется, что слово осталось, но оно перестало что-то значить. Оруэлл приводит в пример потерю смысла в слове равенство. Что оно означает, что все равны по росту, по весу? Смысл равенства перед законом или перед Богом изъят, и слово становится выхолощенным.

Другой вид подмены – создание нового слова или нового языка (отраженное в названии Оруэлла) взамен тревожащего старого.

Чтобы избежать, не проговориться и не услышать, нужно совершить определенное насилие над языком. Это Оруэлл и описывает, как создание Новояза. Писатель создал исчерпывающе точный лингвистический и художественный образ того, как разрушение и искажение языка тоталитарным режимом сделало невозможным психическое соприкосновение с реальностью, обрекая носителей Новояза на пребывание в мире, где ни о чем нельзя думать, ничего нельзя знать, где невозможно никакое развитие.

«Новояз» напоминает русскому читателю аббревиатуру ОПОЯЗ – общество поэтического языка. Это объединение литературоведов, изучавших творчество футуристов (преимущественно), с 1916 по 1925 год. Один из создателей этого объединения Виктор Шкловский так приветствовал революционные изменения слова: «сегодня, когда художнику захотелось иметь дело с живой формой и с живым, а не мертвым словом, он, желая дать ему лицо, разломал и исковеркал его. Родились «произвольные» и «производные» слова футуристов. Они или творят новое слово из старого корня (Хлебников), или раскалывают его рифмой, как Маяковский, или придают ему ритмом стиха неправильное ударение (Крученых). Созидаются новые, живые слова». ОПОЯЗ появился в годы революции, новый язык и отражал, и вносил свой вклад в те процессы, которые в России тогда происходили. Отцовский мир и язык был объявлен мертвым, и началось разрушение этого мира и этого языка.

Процитирую одно из ранних (1908) стихотворений Хлебникова.

В пору, когда в вырей

Времирей умчались стаи,

Я времушком-камушком игрывало,

И времушек-камушек кинуло,

И времушко-камушко кануло,

И времыня крылья простерла.

Наступало время разбрасывать камни, и разрушать язык.

Эти разрушения имеют свою логику, «задачи» и последствия. Описать системный характер этих разрушений можно в контексте идей знаменитого французского лингвиста Фердинанда де Соссюра.

Он считал главным системообразующим свойством языка немотивированность или произвольность слова как знака. Когда мы произносим то или иное слово, мы не осознаем, почему оно звучит так или эдак, почему оно такое. Это принципиальное соображение следует лучше понять. Оно не отрицает того, что при возникновении слова, существует вполне конкретный мотив. Морфемы указывают на род, число слова, на ближайшее этимологическое значение и т.д. Но, пользуясь словами, мы принимаем их значение, как данность. Речь идет о том, что язык, как живая, функционирующая система, обеспечивающая развитие мышления и коммуникацию, возможен тогда, когда мотивированность слова не актуализируется, не осознается, когда слово является произвольным знаком, позволяющим создавать объектные репрезентации, а не самостоятельным магическим объектом.

«Оживление» слова в творчестве футуристов ставило своей целью воскрешение его мотивированности. Слово должно было стать «самовитым», иметь значение само по себе, воскресить его в себе или приобрести.

Футуристический язык, так же как идеологизированный язык большевистского режима, стремился к мотивированности. Возникали неологизмы – новые слова, которые в самих себе несли значение объектов.

Шкловский пишет: «Древнейшим поэтическим творчеством человека было творчество слов. Сейчас слова мертвы, и язык подобен кладбищу, но только что рожденное слово было живо, образно. Всякое слово в основе — троп. Например, … горе и печаль — это то, что жжет и палит (этимологически родственное гореть – М.М.); слово «enfant» (так же, как и древне русское — «отрок») в подстрочном переводе значит «неговорящий». И часто, когда добираешься до теперь уже потерянного, стертого образа, положенного некогда в основу слова, то поражаешься красотой его — красотой, которая была и которой уже нет». В создаваемом новом языке все должно было быть как в архетипическом, только вот получался он не очень живым, и постепенно в нем начался мор.

Нежизнеспособность, чрезмерную структурированность и контролируемость такого языка прекрасно описал Борхес в эссе «Аналитический язык Джона Уилкинса». Борхес утверждает, что идея создания «идеального» мотивированного языка была сформулирована еще в начале 17 века Декартом. В 1629 году ученый предложил создать всеобщий язык, который бы организовал и охватил все человеческие мысли. Считается, что идея создания нового языка зародилась в результате постепенного уменьшения международной роли латыни. В 1664 году британский философ и лингвист Джон Уилкинс взялся за один из первых проектов.

Он разделил все в мире на сорок категорий, или “родов”, которые затем делились на “дифференции”, а те в свою очередь на “виды”. Для каждого рода назначался слог из двух букв, для каждой дифференции – согласная, для каждого вида – гласная.

Слова у Джона Уилкинса – это не неуклюжие произвольные обозначения естественного языка; в них каждая морфема, и даже каждая буква имеет свой смысл, нет ничего произвольного. В естественном языке, не отдельные буквы, но морфемы, конечно, тоже наделены смыслом – приставки могут указывать направление движения, окончания – род и число и т.д. Но в естественном языке по слову и его структуре не определяется его значение. Значение слова приходится просто знать и признать. Уилкинс пытается создать логичный язык, в котором каждая буква и последовательность имеет смысл.

Позже было создано много разных проектов нового рационального языка, освобождённого от логических ошибок живых языков и основанного на логической классификации понятий. Самым известным из них является эсперанто. Подобные языки иногда пытаются создать психотичные пациенты, первый рукописный образец создан в 15 веке, и известен, как манускрипт Войнича.

Однако прекрасная идея нового языка никогда не реализуется. Борхес иронично отмечает: «Ознакомившись с методом Уилкинса, придется еще рассмотреть проблему, которую невозможно или весьма трудно обойти: насколько удачна система из сорока делений, составляющая основу его языка», и сравнивает ее с классификацией животных из китайской энциклопедии, которые делятся на «а) принадлежащих Императору, б) набальзамированных, в) прирученных, г) сосунков, д) сирен, е) сказочных, ж) отдельных собак, з) включенных в эту классификацию, и) бегающих как сумасшедшие, к) бесчисленных, л) нарисованных тончайшей кистью из верблюжьей шерсти, м) прочих, н) разбивших цветочную вазу, о) похожих издали на мух».

Борхес приходит к выводу, что новый, идеальный язык невозможно создать, т.к. не существует классификации мира, которая бы не была произвольной и проблематичной. Причина весьма проста: мы не знаем, что такое мир. Борхес предлагает пойти дальше, и предположить, что мира в смысле чего-то ограниченного, единого, мира в том смысле, какой имеет это претенциозное слово, не существует. «Если же таковой есть, то нам неведома его цель; мы должны угадывать слова, определения, этимологии и синонимы таинственного словаря Бога». Тоталитарное мышление, напротив, стремится охватить мир, навести в нем свой порядок, и это требует создания особого, неживого языка, «новояза». Отчасти он создается сверху, в силу идеологических причин, отчасти он начинает развиваться сам, в силу своей патологической природы, и, претенциозно начавшись, он стремится к оскудению. В фильме «Кин-дза-дза» это оскудение звучит, как знаменитое «Ку» – конец языка.

Что мы можем думать, как аналитики о желании «разломать и исковеркать» слово, или создать новый язык? Мы можем увидеть страстную тоску по до- и праисторическому времени, когда все только что рождалось и можно было иметь непосредственный контакт с «красотой», с объектом желания. Там нет разницы поколений, все только что родились. Нет отца, который присвоил себе право распоряжаться словом, «стер» и скрыл что-то, запретил и ограничил доступ к «смыслу» объекта желания, спрятал его и оставил только знак. Эта «отцовская» реальность представляется «мертвым кладбищем», которое нужно отвергнуть, взломать, исковеркать. Мы можем увидеть антиэдипову динамику, где отрицание и убийство отца и отцовской реальности, не позволяет возникнуть эдипову комплексу и его разрешению. Где вместо соперничества, вины и идентификации, есть лишь триумф и всемогущество. Поскольку этот антиэдипов мир не может перенести контакта с реальностью, естественный язык (в Соссюровском смысле), обеспечивающий этот контакт, должен быть объявлен мертвым и разрушен. Место объектных репрезентаций и самих объектов должны занять слова, наделенные всемогуществом.

Снова мы первые дни человечества!

Адам за Адамом

Проходят толпой

На праздник Байрама

Словесной игрой.

(В.Хлебников)

Разрушение старого языка и создание нового, «звездного» создает ощущение, что ты Адам, ты первый, у тебя не было отца, который мог тебя убить, ты сам всем будешь отцом и всему началом. Однако эта словесная игра вскоре обернулась голодом и мором, убившим и самого Хлебникова.

Строго говоря, система Соссюра тоже хромает. Рассматривая язык, как систему только произвольных знаков, мы оказываемся в плену у негативного Эдипова комплекса, в котором сыновья преданность отцу оказывается проявлением расщепления, сопровождаемого ненавистью к матери. В том-то и дело, что в языке присутствует и материнский мотивированный символ, в котором можно увидеть и почувствовать этимологию слова, его связь через корень, с праязыком, и отцовский немотивированный символ, произвольно означающий объект. Принятие сложной, и скрытой для нас связи мотивированности и немотивированности языка – это условие полноценной символизации.

Принятие этой связи встречает яростное сопротивление, как на уровне теоретических лингвистических дискуссий, так и в бессознательной динамике индивида. Мотивированность символа, его «материнская сторона», которую Гумбольдт назвал внутренней языковой формой, сохраняет память о физической, телесной сопричастности объекту, но не позволяет репрезентировать объект психически или обратиться к другим объектам. Идеализация этого аспекта языка позволяет оставаться в диадном и архаическом пространстве, избегая реальности объектного мира. Немотивированность символа открывает путь к репрезентациям, мышлению и объектам. Но отрицание его материнской стороны игнорирует аутохтонные, телесные аспекты языка. Это язык идеализированного, бестелесного, нарциссического слова, устремленного лишь к всемогущему и абсолютному объекту. Такой язык тоже не способен к полноценным объектным репрезентациям и коммуникации. Принятие связи между «взаимоисключающими» аспектами, мотивированностью и немотивированностью языка сродни принятию «невероятного» предположения об участии двух родителей в зачатии, или принятию того факта, что мое «безграничное» Эго ограничено моим конкретным телом. Эта связь делает символ живым и способным представлять неопределенную и противоречивую реальность

Постараемся представить эти процессы в языке индивида. Объекты, вызывающие тревогу из-за убийственных или сексуальных импульсов, изымаются, что проделывает разной степени бреши в символообразовании. На месте этих брешей могут возникать неологизмы, но пока остановимся на самих брешах. В анализе мы можем наблюдать различные проявления этого процесса: молчание, отыгрывания, конкретность понимания, уравнивание.

Чрезмерные импульсы в отношении аналитика парализуют язык. Пациент не может говорить. Слово не рождается, т.к. слово и реализация этих импульсов уравниваются. Чтобы заблокировать эти импульсы язык замирает. Иногда требуется очень большая работа, позволяющая возникнуть в анализе свободным ассоциациям.

Вильгельм фон Гумбольдт писал: «Духовное развитие, даже при крайней сосредоточенности и замкнутости характера, возможно только благодаря языку, а язык предполагает обращение к отличному от нас и понимающему нас существу. Членораздельный звук льется из груди, чтобы пробудить в другой личности отзвук, который возвратился бы снова к нам и был воспринят нашим слухом. Человек тем самым делает открытие, что вокруг него есть существа одинаковых с ним внутренних потребностей, способные, стало быть, пойти навстречу разнообразным волнующим его порывам».

Эдна О”Шонеси описывает подростка, который с неистовой яростью запускал бумеранг во время сессии. Она интерпретирует это, как крик, который нигде не приземляется и не возвращается. Можно сказать, что принятый крик может превратиться в слово. Непринятый крик может прекратиться, превратившись в молчание, или он может спрятаться в слово, обходя, минуя объект. Непринятый крик становится безобъектным «самовитым», как называл это Хлебников, словом. Стремление создать собственный новый язык (неоглоссия) – или реформировать его, разделить на морфемы и фонемы – помогает использовать язык не для связи и понимания, а для эвакуации плохих и, соответственно, расщепленных или даже диффузных внутренних объектов.

В анализе мы неизбежно задаем себе вопрос – паралич языка должен защитить от травмы (избегание слов, напоминающих, как абипонам об умерших), или от импульсов (от возбуждения, вызванного стремлением немедленно удовлетворить влечения)? Одно нельзя рассматривать в отрыве от другого. Отсутствие эмоционального отклика, объекта, к которому адресована речь, не позволяет создать в языке необходимый контейнер для переживаний. Эдип большую часть своей жизни не мог разговаривать из-за ранней потери родителей. Приемные родители смогли восстановить его язык наполовину. Поэтому он слышит и не слышит, говорит и не говорит.

Рене Руссийон (1997) делает попытку классификации языковых расстройств. Деструкцию способности символизировать он связывает с первичным травматизмом, невозможность пользоваться словами для символизации с недоступностью объекта, ригидность формулировок или стиля с нечувствительностью объекта. Руссийон говорит о двух условиях символизации: 1) Сепарация с объектом, являющаяся главным фактором воспринятого возбуждения, не должна превышать по своей длительности возможности субъекта поддерживать репрезентацию непрерывности и стабильности объекта, 2) Символизацию порождает эдипова структура, придающая организующие свойства парным различиям.

Я бы тоже предложила три варианта доэдипальных или антиэдипальных языковых расстройств: 1) психотический, когда отвергается эдипальная структура языка, или вместо нее предлагается новая структура, 2) травматический, когда выпадают связанные с потерей лексические слои, и затормаживается сама способность выражать мысли словами, 3) нарциссический, когда внешне язык кажется сохранным, но он становится «самовитым» и выхолощенным. Во всех трех случаях язык становится или препятствием в объектной связи или ее заменой, превращаясь сам в объект.

Фрейд (1915) так описывает язык при шизофрении: «слова… подвергаются сгущению и при помощи сдвига передают одно другому без остатка свои активные энергии; процесс может пойти столь далеко, что единственное слово может заменить целую цепь мыслей, если только это слово пригодно к этому благодаря своей многозначности». Он пишет, что странный характер шизофреническому симптому придает «преобладание словесных отношений над предметными». Клинически это проявляется в ряде расстройств: неологизмы, создание новых языков, разрушение смысла при сохранности формы, более мягкие расстройства, (выявляемые такими методами, как пиктограммы), когда чувствительность к внутренней форме слова перекрывает его общепринятое значение. Основная тенденция всех этих расстройств – сделать знак мотивированным. Слово в самом себе должно нести значение. Потеря связи с объектом компенсируется связью со словом. Фрейд описывает это как стремление «вновь овладеть утерянными объектами и весьма возможно, что с этой целью они направляются к объекту через словесную его часть; но тут они вынуждены, однако, удовлетвориться словами вместо предметов». Можно сказать, что в слове, больной пытается найти себе колыбель, источник смысла и контейнер для смыслов, т.к. он не нашел его в языке объекта, и вообще в объекте. В разной степени это можно наблюдать не только у больных шизофренией. Внутренний объект заменяется словом. Т.о. пациент превращается в дитя слова и… в сироту реальности.

И скорее справа, чем правый,

Я был более слово, чем слева.

В. Хлебников

Я хочу вспомнить еще одного героя с проблемами языка. Моисей называет себя косноязычным. Он говорит Богу: «О, Господи! Человек я неречистый, и таков был и вчера и третьего дня, и когда Ты начал говорить с рабом Твоим: я тяжело говорю и косноязычен… пошли другого, кого можешь послать…» Что отвечает ему Бог? Он не говорит: «Я сказал тебе говорить – говори!». Нет, он любит Моисея и принимает его таким, каков он есть. Он не говорит: «Говори, а я сделаю так, чтобы язык вернулся к тебе, и ты больше не страдал косноязычием». Он понимает, что это невозможно. Бог может наслать семь казней или сделать так, чтобы море расступилось, но не может вернуть Моисею язык. Мне кажется, что это очень важно – не иметь иллюзии, что язык может полностью восстановиться. Бог говорит, чтобы Моисей общался с народом через своего брата Аарона. Фрейд (1939) в работе «Моисей и монотеизм» утверждал, что Моисей косноязычен, т.к. не знал языка евреев, будучи египтянином. Но можно предположить, что языковые проблемы Моисея – следствие ранней травмы. Ребенок, которого в три месяца пустили плыть по волнам Нила в корзинке, промазанной смолой, не мог не потерять языковой связи со своей матерью и своим народом. Интересную версию косноязычия Моисея я нашла у Януша Корчака. Корчак собирался написать большую книгу про библейских персонажей, про их детство. Успел написать только про детство Моисея (писал примерно в то же время, что и Фрейд, рассказ был опубликован в 1939 г., а в 1940 он со своим домом сирот был отправлен в Варшавское гетто, и через 2 года погиб вместе со своими воспитанниками в Треблинке).

При дворе фараона были различные мудрецы, жрецы, толкователи снов, знатоки и разрешители загадок, у которых фараон спрашивал, чтобы поступить согласно их совету. Призвал он их к себе, чтоб они погадали, хорошо ли будет, если воспитает он Моисея при своем дворе, или следует его все же убить. Ворожеи ему сказали: Пусть принесут две миски. Одна – полная горящих углей, другая драгоценных камней и пусть поставят обе пред Моисеем. Если он протянет руку и возьмет драгоценный камень, пусть погибнет от меча. Если же потянет руку за горящим углем, будет жить.

Моисей глядел на миски и думал, которую из них выбрать. Ему нравились драгоценные камни. Но ангел Божий, ведающий помыслы царя и советы его мудрецов, направил руку ребенка к другой миске. Моисей схватил уголек и ожег руку, сунул его еще в рот, как все дети, и ожег себе язык и губы. Оттого будет косноязычен до конца своих дней. Жрецы сказали: Это дитя невинно. Пусть живет среди нас, так решили боги. Такова краткая правда, написанная в книгах; я же ищу правды трудной и долгой, и на каждый вопрос, который себе задаю, знаю множество ответов.

Странно, что именно в этом месте Корчак вместо множества ответов ограничивается легендой. Казалось бы, он, посвятивший себя сиротам, мог много говорить про косноязычие потери. Но он ограничился краткой правдой. Вот так, малыш. Вот тебе 2 миски – одна с драгоценными камнями (всемогущество), другая с горящими углями (горе), и никакой каши. В любом случае язык твой будет покалечен.

В конце романа Б.Л.Пастернака «Доктор Живаго» появляется девушка, с «варварской, безобразной кличкой» Безочередова. Она рассказывает страшную историю своего детства, из которой становится понятно, что она дочь Ларисы и Юрия. Друзья Живаго пытаются восстановить этимологию ее имени. «Она из беспризорных, неизвестных родителей. Наверное, где-то в глубине России, где еще чист и нетронут язык, звали ее безОтчею, в том смысле, что без отца. Улица, которой было непонятно это прозвище, и которая все ловит на слух и все перевирает, переделала на свой лад это обозначение, ближе к своему злободневному площадному наречию». В имени девушки, так же, как и в языке, на котором она рассказывает свою историю, отражается ужасное разрушение связей. «БезОтчая» превращается в «Безочередову», в мире, где нет боли по потерянным родителям, нет переживания утраты смысла и закона, остается только страх потери места в очереди.

Сильное впечатление производит сам язык девушки. Она плохо, примитивно, но может рассказать фрагменты своей истории, т.к. у нее сохранилась слабая память о матери. С отцом, на которого внешне она удивительно похожа, никакой связи не осталась (Безотчая), и ее примитивная речь причиняет боль читателю. Ее рассказ воспринимается, как гибель прекрасного языка, которым написан роман и стихи ее отца. Разрушение связей разрушает процессы символизации. Об этом, потрясенные ее историей, размышляют друзья Живаго: «Возьми ты это блоковское: «Мы, дети страшных лет России» – и сразу увидишь различие эпох. Когда Блок говорил это, это надо было понимать в переносном смысле, фигурально. И дети были не дети, а сыны, детища, интеллигенция, и страхи были не страшны, а провиденциальны, апокалиптичны, а это разные вещи. А теперь все переносное стало буквальным, и дети – дети, и страхи страшны, вот в чем разница».

Создав картину чудовищной травмы от коммунистического эксперимента, картину неизбывного сиротства и разрушения связей, Пастернак завершает ее главной нотой – невыносимой нотой разрушенного языка. Предельная точка сиротства там, где «переносное стало буквальным», там, где слово стало предметом, где почти невозможны репрезентация и коммуникация, и связь с объектами невосстановима. Я не знаю, дает ли Пастернак надежду на то, что психика дочери Живаго может быть восстановлена, можно ли установить с ней связь, даже найдя ее и выслушав, сопереживая. Но он восстанавливает психику читателя, давая каждому из нас возможность почувствовать, какой репаративной силой обладает живой язык и настоящая символизация в стихах Живаго, перекрывающая бесформенный гул распада.

Гул затих. Я вышел на подмостки.

Прислонясь к дверному косяку,

Я ловлю в далеком отголоске

Что случится на моем веку

Литература:

  1. Борхес Х.: Проза разных лет. – М.: Радуга, 1989,318 с.

  2. Гумбольдт  В. Язык и философия культуры.- М.: Прогресс, 1985,449 с. 

  3. Мердок А. Дитя слова.- М.:Художественная литература, 1981,448 с.

  4. Оруэлл Дж. 1984.- М.: Прогресс, 1989, 377 с.

  5. Пастернак, Б. Л.  Доктор Живаго : Роман / Б. Л. Пастернак; Вступ. ст. Е. Пастернака. – М., 2002 – 493 c. 

  6. Руссийон Р. Символизирующая функция объекта. – Французская психоаналитическая школа. – М., С-Пб., :Питер, 2005, 285-299

  7. Соссюр Ф. де. Труды по языкознанию. — М.: Прогресс, 1977. — 696 с.

  8. Фрейд З.(1915) – Бессознательное. – Зигмунд Фрейд. Т. 3. Психология бессознательного.-М.: «Фирма СТД», 2006 – 129-187.

  9. Фрейд З. (1939) – Человек Моисей и монотеистическая религия.- Зигмунд Фрейд. Т.9.Вопросы общества и происхождение религии. М.: «Фирма СТД», 2006-455-585.

  10. Хлебников, Велимир. Собрание произведений: в 5 т. / Под общей ред. Ю. Тынянова, Н. Степанова. — Л.: Изд-во писателей в Ленинграде, 1928—1933.

  11. Шкловский В.Воскрешение слова. – С-Пб: Тип. Ж. Соколингскаго, 1914,16 с.

  12. Шоннеси Э. Психоз: Безмыслие странного мира.- Клинические лекции по Кляйн и Биону.- М.: КогитоЦентр, 2012,129-148.

  13. Segal H. Notes on Symbol Formation. – International Journal of Psycho-Analysis, 1957,   38:391-397